— Нельзя печатать!
— Но ему необходимо…
— Нам вот тоже тут необходимо: совет не разрешает печатать.
Масленой лисицей засластил было снова инспектор, хотел уговорить, убедить, но его и тут посадили:
— Обсуждайте пункты, господин инспектор, а насчет работы совет один справится: нельзя печатать!
Вспыхнул гневом инспектор, лязгнул в бессилье зубами и опять смолчал. Два его сопомощника тихо попыхивали глубоко припрятанным гневом.
Что б там ни было, пункты приняли. И политические приняли и фабрикантам всучили, а те похахалились:
— Учредительное собрание? Что же, можно, пожалуйста… Мы не возражаем, хоть завтра… А впрочем, с царем поговорите сначала, — может, он и не захочет. Ха-ха-ха!.. Что же вас касается по существу — гривенник на рубль и — более ни гроша!
А Бурылин, Гарелин ли Мефодка, треснул по дубовому столу кулачищем:
— В Уводи все деньги стоплю… По миру сам пойду, а не дам ни гроша подлецам; пущай дохнут, лучше работу не кидают. Против своего хозяйского слова — шагу не ступлю. Што сказано — свято!
Дикие речи сумасбродного толстосума доходили до рабочих, и в гневной ярости слушали они те слова:
— Забастовку продолжать! На работу не вступать! Врут, гады, — сдадут!
Обе стороны крепки были — каждая по-своему.
Совет собирался в мещанской управе, открытые митинги каждый день собирались на городской управской площади. Скоро объявили власти, что митинги по городу одна помеха — собранья вынесли на Талку.
Скоро власти заявили, что протоколы советских заседаний надо им присылать на просмотр. Посмеялись, плюнули на полицейскую бумажонку — и заседания совета перекинули на Талку.
И стала Талка словно рабочий университет: от зари и до ночи обучались на Талке рабочие мужественной, дружной борьбе. Талка — малая речка — стала желанным, любимым пристанищем ткачей. Рано-рано собирался каждодневно совет — он заседал у соснового бора, на том берегу речушки, возле сторожевой будки. На заседанья совета приходили только его члены сторонних не пускали; заседанья были спешные, строгие, деловые. Надо было взвесить и учесть все до прихода массы, каждый день давать ей отчет о своей работе, намечать дальше путь борьбы. На том берегу, по откосу — все гуще, гуще, гуще — со всех сторон: и с Ям, и от станции, от ближних залесных деревень, с Хуторова — группками собирались рабочие. Заполняли весь приречный луг, десятки тысяч теснились на побережье. Тут же прилипли мелкие торговцы — с хлебом, с квасом, с папиросами — людное поле шумит, ожидает начала.
И вот — представитель совета. Он рассказывает положенье дел к сегодняшнему утру, докладывает, что пришлось узнать-услыхать, что нового в обстановке, как дальше намерен действовать совет. Предложенья обсуждаются, голосуются, записываются на месте.
Выступают рабочие — кто о чем; так в течение нескольких часов обсуждалось положенье. Потом кто-нибудь выступал с политическим докладом, рассказывал о положенье, о борьбе рабочего класса, о международной солидарности… Часы проходили за часами. Уже свечереет, а десятитысячные толпы рабочих все стоят и слушают-слушают…
В конце — революционные песни; с песнями уходили по домам, чтобы завтра утром снова прийти и снова быть здесь до темного вечера. Иные оставались целую ночь — уходили в лес, зажигали костры, вкруг костров ночи напролет сидели, толковали, слушали, учились: Талка и в ночь была рабочим университетом.
Выступали здесь те же — знакомые и любимые: Евлампий Дунаев, Отец, Семен Балашов, Бубнов, Миша Фрунзе, Шорохов, Самойлов, Жиделев, Марта Сармантова… С докладами выступали наезжие — Станислав Вольский, Николай Подвойский… На ночь все скрывались как могли — уж зорко выслеживали вожаков полицейские ищейки…
Часто переодевался Евлампий Дунаев, скрывался то в лесу, то по городским кладбищам, — как-то вместо него даже выловили сыщики схожего рабочего, трое суток проморили в каталажке, пока не расчухали ошибку.
Талка и ночь и день жила своей жизнью — днем гудела тысячными толпами, ночью золотилась кострами…
В городе — строг стоял революционный порядок, в городе ни шуму, ни драк, ни скандалов. По требованию совета закрыли «казенки» — винные лавки. Создал на Талке совет свою милицию. Ходили рабочие-милиционеры в черных ластиковых рубахах, опоясанные черными широкими поясами, в руках — палка, окрашенная в черный цвет. Милиция поддерживала в городе порядок. То, что не давалось полицейским, легко удавалось рабочей охране. Стояли рабочие патрули и у фабрик, зорко смотрели: не пришел бы кто работать, но не было никого у фабричных стен, только дутым, ощеренным индюком прохаживался господский сторож. Стояли наглухо замкнуты фабричные чугунные ворота.
Забастовка из Иванова перекинулась по окрестности: уж встали фабрики Тейкова, Вичуги, Шуи, Кохмы… Отовсюду на Талку съезжались представители, получали советы-указанья, захватывали кипки листовок и воззваний, возвращались крепко заряженные…
Типография советская спрятана была где-то по Лежневскому тракту; заведовал ею Николай Дианов; краску, бумагу, шрифты ему возили Отец, Федор Самойлов и другие ребята. Типография работала куда как лихо: выбрасывала то и знай десятки тысяч листовок, в тех листовках поясняла пути борьбы, поясняла каждый свой и вражеский шаг, рассказывала о том, что происходило на Талке. Листовки на время заменяли газеты. Более близкого в эти дни не было ничего; листовки говорили про борьбу, листовки учили побеждать. Читались они нарасхват.
Фабриканты молчали, на требования рабочих ответа не давали. Снова и снова говорили рабочие делегаты с фабричными инспекторами — эти уверяли, что сделают все, — и не делали ничего, говорили с губернатором — этот руки разводил недоуменно, голову вжимая в жирные плечи, присмеивался: